О чём книга «Бархатная кибитка»
Новый роман Павла Пепперштейна, на первый взгляд посвященный описанию собственного детства. На самом деле этот роман представляет собою опыт изучения детства как культурного феномена. Различные типы детств и отрочеств (английское детство, французское, позднесоветское, русско-дворянское, скандинавское) так или иначе появляются в этом повествовании. Детство осторожно крадется по тонкой линии между мирами. В том числе между мирами литературных традиций и пространством литературного эксперимента. В последних главах выясняется, что роман представляет собой испытание нового жанра, которому автор присвоил название «эйфорический детектив».
Вообще-то я задумал роман о детстве.
О детстве? О моем, что ли, детстве? О детстве человека, блуждающего по соленым приморским краям под вымышленным именем Кай Нильский?
Или же о детстве некоего Пепперштейна? Или о детстве некоего Паши Пивоварова? Или о детских годах некоего Петра Петербурга? Или о детстве школьника Карла?
Или о детстве мальчиков-эдельвейсов и девочек-люверс? Или о так называемом позднесоветском детстве? Или же о детстве вообще, о феномене детства? Или же о некоем существе среднего рода по имени Детство? Куда, кстати, ушло оно? К ребятам по соседству, где каждый день кино? Да никуда оно не ушло. У нас и сейчас кино. Некоторые фильмы мы вам даже покажем — из числа тех, которые принято смотреть с закрытыми глазами.
Дисциплинированные империи дают как минимум один полезный урок: свобода живет лишь в тайне, лишь в незаметности, лишь под прикрытием. Если ее заметили, считай — ее уже нет.
Я дитя позднесоветской богемы, то есть того мира, где подпольные миллионеры тусовались с нищими поэтами, послы иностранных держав обнимались с дервишами, а дочурки советских вельмож благоговейно облизывали уши изможденных диссидентов, недавно выпущенных из тюрьмы. Богема по сути есть осуществленная социальная утопия, мир, где агнец возлежит со львом и шакал заискивает перед улиткой. Нищета в этом мире бывала роскошной, вальяжной, капризной, почитаемой, изысканной, священной. Богатство в этом мире бывало тайным, укромным, сокровищным, пиратским, кощеевско-бессмертным, романтическим, приключенческим, отчаянно-авантюрным, мифологическим.
Обращаясь к описаниям детств и отрочеств, оставленным предшествующими поколениями, сталкиваешься с тем, что детства этих поколений разрушены и отстранены революциями, войнами, репрессиями, вынужденными эмиграциями.
Детство же моего поколения разрушено строителями. Наше детство растоптано апгрейдом, обновлением, так называемым «прогрессом», который по сути скрывает в себе регресс, архаику. Ведь, если вдуматься, мы выросли в гораздо более продвинутом мире, чем тот, что нынче видим вокруг себя.
Просто когда вам хотелось пошутить, вы безмолвно, как бы из бесконечной дали, выпускали свою «шутку» и растворяли ее в воздухе. Это были те самые мгновения, когда, принимая участие в трапезе, или скромно читая книгу, или играя где-нибудь неподалеку от взрослых, мы вдруг испытывали приступ удушливого, неудержимого, беспричинного смеха. Мы понимали всю сомнительность, даже непристойность этого смеха, но не находили в себе сил для сопротивления, к тому же наслаждение, получаемое нами от этого детского смехотливого выплеска, было так велико, что мы можем сравнить его только с блаженством, которое, как нам казалось, должен испытывать кусок рафинада, растворяющегося в стакане крепкого горячего чая. Блаженное освобождение от тягостной собранности, спрессованности, потеря формы и постепенный распад — все это доставляло нам удовольствие тем более острое, чем отчетливее мы осознавали всю его непозволительность. Нет, это никак нельзя было сравнить с тем смехом, который вызывали у нас шутки взрослых или наши детские игры, мы узнавали почерк паука, и это тягостное и сладкое узнавание, как первое узнавание о неизбежности смерти, заставляло нас чувствовать себя спящими или играющими на тонкой непрочной коре, находящейся в процессе постепенного и необратимого воспарения.