«Меня считали врачом, который ни в коем случае не даст никому умереть»
Медицинским работникам сейчас труднее всех: они находятся на передовой во всех странах мира, ночуют в больницах, едят на ходу, не видят семей месяцами, а иногда — заболевают и сами становятся пациентами. День медработника в России отмечается в третье воскресенье июня. В честь праздника, собрали истории из врачебной практики наших авторов, которые показывают, что работа врача — всегда серьёзное испытание.
Атул Гаванде, опытный хирург, журналист и автор книг «Чек-лист», «Тяжелый случай» и «Лучше». Доцент Гарвардской медицинской школы и Гарвардской школы здравоохранения.
Я никоим образом не застрахован от ошибок. На мою долю выпало неизбежное количество того, что мы предпочитаем называть «нежелательными явлениями». Например, я проткнул легкое одного пациента и, по теории вероятности, сделаю это еще. Иногда кажется, что все должно пройти гладко, но не проходит, независимо от моих действий. (У нас для этого есть особое словечко. «Как прошло?» — спрашивает коллега. «Запорол», — отвечаю я, и ничего объяснять не приходится.)
Обучение хирургии — это бесконечно повторяющийся процесс: сначала блуждание в потемках, затем осознание отдельных фрагментов и, наконец, знание и редкие моменты красоты — снова и снова, во все более сложных случаях, со все большим риском.
- Сначала отрабатываешь основы: как надевать перчатки и хирургический костюм, обкладывать пациента стерильными простынями, держать скальпель, вязать двойной узел на шелковой хирургической нити (не говоря уже о том, как вести запись на диктофон, пользоваться компьютером, заказывать лекарственные препараты).
- Затем задачи становятся менее банальными: как разрезáть кожу, держать электрокоагулятор, раскрывать грудную клетку, перевязывать кровоточащий сосуд, удалять опухоль, зашивать рану — при удалении опухоли молочной железы.
- По прошествии шести месяцев я ставил катетеры, вырезал аппендиксы, пересаживал кожу, иссекал грыжи и удалял молочные железы. К концу года ампутировал конечности, делал биопсию лимфатических узлов и геморроидэктомию. К концу второго — выполнял трахеотомии, провел несколько операций на тонкой кишке и делал лапароскопические операции на желчном пузыре.
Идет седьмой год моего обучения. Лишь теперь разрезание кожи становится для меня самым обычным действием, не более чем началом операции. Когда я оказываюсь внутри тела, борьба продолжается. Теперь я пытаюсь научиться выполнять резекцию аневризмы брюшной аорты, удалять опухоли поджелудочной железы, устранять закупорку сонных артерий.
Я выяснил, что не являюсь ни одаренным, ни неуклюжим. Практика, практика и еще раз практика — я просто набиваю руку.
Нам, врачам, трудно обсуждать этот вопрос с пациентами. Мы всегда несем нравственное бремя необходимости практиковаться на людях, но предпочитаем об этом умалчивать. Перед каждой операцией я захожу в предоперационную палату в хирургическом костюме и представляюсь пациенту — всякий раз одинаково: «Добрый день, я доктор Гаванде. Я хирург-ординатор и буду ассистировать при вашей операции». Вот и все. Я протягиваю руку и улыбаюсь. Спрашиваю пациента, все ли сейчас в порядке. Мы немного разговариваем. Я отвечаю на вопросы. В очень редких случаях мое сообщение повергает пациентов в смятение: «Никакой ординатор меня оперировать не будет!» Я пытаюсь их ободрить: «Волноваться не о чем. Я всего лишь ассистент. За все отвечает штатный хирург».
Здесь нет ни слова прямой лжи. Штатный хирург действительно отвечает за пациента, и ординатор понимает, что об этом нельзя забывать. Например, недавно я удалял злокачественную опухоль прямой кишки у 75-летней женщины. Штатный хирург с самого начала операции стоял напротив меня. Именно он, не я, решал, где резать, как изолировать опухоль, какую часть прямой кишки отсечь.
Тем не менее сказать, что я всего лишь ассистировал, означало бы покривить душой. Я не был просто дополнительной парой рук. Иначе с чего бы я держал нож? С какой стати стоял бы с той стороны стола, где положено находиться хирургу? Зачем стол стали бы подгонять под мой рост — больше 1,8 м?
Верно, я был там, чтобы помогать, но и для того, чтобы практиковаться. Это было очевидно, когда настал момент восстанавливать целостность прямой кишки. Соединить края раны можно двумя способами — зашить вручную или скрепить скобами. Использовать скобы быстрее и проще, но штатный хирург предложил сшить края — не потому, что так было лучше для пациента, а потому, что до сих пор я делал это слишком редко. При правильном выполнении результаты обоих способов аналогичны, но хирург должен был следить за мной как коршун. Я шил медленно и неточно. В какой-то момент он заметил, что я шью слишком широко, заставил вернуться и наложить в промежутках дополнительные стежки, чтобы шов не начал кровоточить. Потом оказалось, что я не захватываю иглой достаточно ткани, чтобы обеспечить плотное соединение. Я учился.
Это неудобная правда о нашем обучении. Согласно традиционной этике и всеобщему убеждению (не говоря уже о судебной практике), право пациента на наилучшее возможное медицинское обслуживание должно стоять выше необходимости обучения новичков. Нам нужно совершенство без практики. Однако, если никто не учится с прицелом на будущее, страдают все, поэтому обучение ведется тайно, прикрытое простынями и анестезией, а также завесой молчания.
Даниэла Ламас, пульмонолог и врач отделения интенсивной терапии в больнице Brigham and Women’s. Преподаватель в Гарвардской медицинской школе. Автор книги «Жизнь взаймы».
Прошло почти 10 лет с моего первого ночного дежурства в отделении интенсивной терапии. Некоторые детали потускнели в памяти, но я прекрасно помню свой страх, колотящееся сердце и боль в запястьях при выполнении сердечно-легочной реанимации. Только утром, в полном изнеможении, я осознала, что именно этим и хочу заниматься всю жизнь.
Меня считали врачом, который ни в коем случае не даст никому умереть. Я этим гордилась и, собственно, горжусь до сих пор. Тогда я была уверена: моя работа — сделать все, чтобы сердце пациента продолжало биться.
На втором году резидентуры мне случилось заниматься пожилым человеком, страдавшим от тяжелой анемии в результате повторяющихся кишечных кровотечений. Специалисты упорно пытались обнаружить их источник, мы переливали пациенту все больше крови, но он слабел на глазах. По утрам я входила в палату, склонялась над стариком, прикладывала к его груди фонендоскоп, чтобы выслушать сердце и легкие, и каждый раз он смотрел на меня и спрашивал, можно ли ему покинуть больницу. Я отвечала, что пока нет, потому что нам еще не удалось остановить кровотечения.
Время шло, и однажды мой пациент сказал, что решил вернуться домой. «Это невозможно, — подумала я. — Вы каждый день истекаете кровью». Но для старика это уже не имело никакого значения. Он и слышать не желал о новых процедурах и переливаниях. Его руки были в синяках от бесконечных уколов. Каждый раз при переливании крови легкие пациента наполнялись жидкостью и ему не хватало воздуха, пока не начинали действовать мочегонные, которые отводили лишнюю воду. Этому человеку было 90 лет, он бесповоротно слабел, и лучше ему не становилось. Подходя к нему по утрам, я чувствовала себя немного виноватой и все-таки была удивлена его решением. Честно говоря, оно показалось мне в какой-то мере оскорбительным. Я пыталась переубедить своего пациента; призналась, как мне неловко от того, что мы не давали ему есть перед некоторыми процедурами, которые порой приходилось переносить на вторую половину дня. Я предложила приносить ему любую еду из больничного кафетерия — все, что он захочет. Я пыталась объяснить, что, если он останется у нас, ему может стать лучше.
Но он не хотел того «лучше», что мы могли предоставить. Этот человек скучал по своему дому, собственным кровати и телевизору, ночной тишине и солнечным лучам, которые по утрам освещали его спальню. В ответ на мои уговоры он решительно покачал головой. Он хотел домой.
Еще долго я находилась под впечатлением нашего последнего разговора. Я видела ситуацию так: пациент пришел к нам с проблемой, с которой мы не сумели справиться, и ему пришлось вернуться домой, чтобы спокойно умереть. Мы потерпели фиаско. Тем сильнее было мое удивление, когда на сестринский пост в одном из отделений принесли букет сирени, в который было вложено адресованное мне письмо от сына того пожилого человека. Наверняка я сделала что-то не так. Нервничая, я вскрыла конверт и узнала, что с помощью работников хосписа мой пациент провел свои последние дни дома, как и желал. Теперь его сын хотел сказать спасибо врачам, лечившим отца во время последней из многих госпитализаций. Оказалось, тот высоко оценил наши усилия, понимал, как тяжело мы переживали его уход из больницы, и был нам благодарен.
Когда я пыталась убедить пациента продолжить лечение, мне казалось, что главное — остаться в живых. Пожалуй, так и должен думать врач, только-только начинающий свою карьеру. Но выживание — только начало. Это не черно-белое противопоставление «смерть или жизнь», на самом деле здесь целый спектр возможных вариантов.
Самир Нашеф, опытный кардиохирург, эксперт по риску хирургических вмешательств и оценке качества хирургической помощи. Автор книги «Записки кардиохируга».
Когда в 1992 году я стал кардиохирургом-консультантом, меня сразу неприятно удивило то, как быстро рос список пациентов, ожидавших операцию. Прошло совсем немного времени, и я увидел, что некоторым моим пациентам предстоит ждать своей очереди больше года. То и дело люди умирали от болезней, которые мы собирались устранить хирургически. И в этом я был не одинок: больные, внесенные в списки ожидания, иногда не дожидались операции у всех моих коллег. Очевидный вывод таков: ожидание кардиохирургической операции сопряжено с высоким риском. Впрочем, это неудивительно, ведь многие наши операции делаются — по крайней мере отчасти, — чтобы отсрочить смерть, поэтому их откладывание ставит под угрозу жизнь пациента.
Я решил изучить величину риска ожидания АКШ (аортокоронарное шунтирование), для чего систематизировал и упорядочил все данные по спискам ожидания. Результатом стала небольшая статья, опубликованная в 1996 году в журнале The Lancet.
Выводы были ужасны: смертность среди больных, ожидавших АКШ, составила 1,65%, то есть оказалась сопоставима с риском самой операции. Это означает, что данные значительно занижены, а откладывание и длительное ожидание так же опасны, как и сама операция!
Я посчитал, что если бы 100 пациентов ждали своей очереди в течение года, то шесть из них умерли бы не дождавшись. Помимо этого, многие из тех, кто не умер, тоже пострадали. На каждую смерть в ожидании операции приходится трое больных, которые за это время перенесли инфаркт миокарда или оказались в отделении скорой помощи с диагнозом нестабильной стенокардии. Это означает, что теперь риски при АКШ для них значительно выше, чем до заболевания. Если эти пациенты выживали, то с менее благоприятным долговременным прогнозом.
Так почему мы продолжаем составлять списки ожидания? Почему мы не назначаем операцию сразу, когда становится ясно, что она необходима? Ответ прост: дело в нехватке ресурсов. Нам не хватает больничных коек, коек в отделениях интенсивной терапии, операционных, а также медицинских сестер и хирургов.
Это создает очередь из тех, кто ждет операцию, но задержки касаются не только и не столько выполнения самого вмешательства. Задержки — это болезнь, поразившая Национальную службу здравоохранения. Они всюду — от записи на прием к врачу общей практики и попыток уговорить его направить пациента к узкому специалисту до момента записи к этому специалисту и в лаборатории для взятия анализов и проведения необходимых исследований. Задержки возникают и когда берут анализы, и при решении вопроса о направлении к хирургу и, наконец, при записи на осмотр. Каждый пункт на этом пути чреват задержкой.
Нам необходимо финансирование службы здравоохранения, адекватное для третьего тысячелетия. Это значит, что надо вкладывать не меньше 10–12% валового национального продукта или повысить расходы на здравоохранение на 50% (хотя это примерно то же самое). Это то, что нам нужно. Но что мы имеем сейчас? Бесконечные реорганизации, повторяющиеся при каждой смене министра здравоохранения, и требования повышать некую «эффективность», которые со временем становятся все жестче.
Когда я только начал исследовать влияние неоправданно долгого ожидания операции на здоровье и жизнь пациентов, то вдруг задумался, что будет, если в один прекрасный день выжившие пациенты или члены семей умерших начнут предъявлять судебные иски госпиталям за несвоевременно проведенное или отложенное лечение. В конце концов, адвокату, знакомому с медицинским законодательством, не составит большого труда доказать, что в плачевном исходе была повинна именно задержка с лечением. Но этого не происходит. Возможно, это результат того, что подавляющее большинство британцев — стоики и понимают, что у службы здравоохранения великое множество других пациентов, а не только их родные и близкие, и не стремятся выпячивать свои неприятности. Возможно, что они даже находят саму идею подать в суд на госпиталь неприличной, ведь врачи, в конце концов, не жалея сил, стараются, чтобы больным стало лучше. А может быть, мысль судиться с госпиталем просто не приходит людям в голову.
Однако, каковы бы ни были причины, я никогда не сталкивался с жалобами, не говоря уже об исках по поводу длительного ожидания лечения. Наши неудачи воспринимаются людьми с невероятным хладнокровием и великодушием со стороны больных и членов их семей.
Но мне кажется, что перемены все же неизбежны. Я занимаюсь медико-юридическим консультированием, по ходу которого высказываю экспертное мнение, имела ли место халатность в лечении того или иного пациента кардиохирургического профиля. Только за последние несколько месяцев меня просили дать юридическую оценку трех случаев, когда пациенты умерли до кардиохирургического вмешательства, и каждый раз клиенты ставили вопрос о том, не является ли смерть результатом халатности и необоснованных задержек. Больные не желают больше мириться с бесконечным ожиданием лечения, и, если угрозы судебного преследования заставят политиков адекватно финансировать Национальную службу здравоохранения, — да будет так.